* * *
В Житомирській області новим брендом може стати ягідництво
* * *
Рамос тренеру Севильи: «Да здравствуют мужики с яйцами»
* * *
1917 року народився Ніколас Орешко —найстаріший живий кавалер Медалі Пошани(США) у 2011-2013 р, українець
* * *
Завод ім.Малишева спростував інформац.про розірвання контракту з Таїландом і готує передачу чергової партії«Оплотів»
* * *
знаєте тих дур, які ревнують хлопця до всього, шо рухається і нє? то я))))) якби могла, ревнувала б і до себе
* * *
Не бажаєш оглухнути - вдавай із себе глухого. © Кен Кізі. "Над зозулиним гніздів’ям"

Сизиф

13:40 11.02.2009

 

Обхватив руками голову, он прикрыл глаза. Было время, когда Сизиф даже думал, что останови он свой каждодневный труд — Вселенная погибнет. Но прошли века, и он полюбил свой камень — обточенный мозолистыми ладонями, знакомый каждым своим миллиметром.

Дорожка, протоптанная на гору, уже была глубиной по пояс — миновало не одно тысячелетие: камень, тропа, скала, Сизиф — все стало единым целым и уже не могло существовать одно без другого.

Зазвонил телефон, чей-то незнакомый мужской голос спросил можно ли поговорить с Артуром.

—Его нет дома.

Собеседник оказался настойчивым:

—Где его можно найти?

Он ответил «не знаю» и, положив трубку, снова обхватил камень руками. Гладкий, как щека младенца, он радостно приник к ладоням. Сизиф любил прислушиваться, о чем шепчутся между собой его пальцы и камень. Пока он медленно взбирался на вершину, они неспешно переговаривались. И хоть язык их был недоступен ему, тем не менее, прерывать эту беседу не хотелось. Но снова зазвонил телефон, на этот раз голос был женским.

—Привет, это я…

И опять, как миллион раз до этого, камень выскользнул из рук и покатился вниз. Сизиф вздохнул и поплелся вслед за ним.

В лежащей на полу трубке не было гудков. Он прислушался.

—Я знаю, что ты слышишь меня… возвращайся ко мне, Артур…

Сизиф долго смотрел на камень, уже давно ставший для него зеркалом, без искажений показывающим ему его самого. Он мог ничего не делать часами, днями, иногда даже месяцами, но потом, все равно снова обнимал камень и начинал катить его на гору, туда, откуда виднелась равнина, туда, откуда покажутся первые лучи утреннего солнца.

 

 

Шарманщик

 

В это трудно было поверить, но, выйдя утром на балкон сделать легкую зарядку, Александр Прохоров вдруг увидел на детской площадке… седовласого шарманщика.

Удивительно.

Он сначала хотел разбудить жену, чтобы показать ей этого странного человека, но потом передумал: вчера она задержалась на работе, пришла усталая и почти сразу легла спать.

Александр оделся и спустился во двор. Странный человек по-прежнему был на месте. Собственно говоря, ничего кроме самой шарманки, в нем странного не было. Старик выглядел вполне современно — слегка потертый пиджак, стального цвета рубашка и даже темно-синий галстук. Тем не менее, что-то в нем говорило, что он не такой как все.

Почувствовав, что на него смотрят, шарманщик повернулся в сторону Александра. Их глаза встретились.

—Доброе утро, — машинально поздоровался Прохоров.

—Доброе. Закурить не найдется?

—Отчего же, — в тон шарманщику ответил Саша, — найдется.

Он присел рядом, вынул из заднего кармана брюк еще не начатую пачку, распаковал и протянул незнакомцу.

—Благодарю.

—Пожалуйста.

Пока курили сидели молча.

—Э-э… Позвольте полюбопытствовать, это действительно шарманка?

—Да, действительно шарманка.

—Действующая?

—Еще как.

Саша с уважением посмотрел на инструмент. Выглядел он тоже в духе времени — практически весь оклеен полуобнаженными девицами, а ручка обмотана синей изолентой.

—Александр, — зачем-то представился Прохоров.

—Василий.

Они обменялись рукопожатиями и снова замолчали. Так прошло еще минут десять.

—Вы здесь живете? — спросил старик, — или остались на чай у барышни?

—Живу.

—И как живется? Хорошо?

—В целом нормально.

—Это замечательно.

Василий глубоко вдохнул, выдохнул, хлопнул себя по коленам и поднялся.

—Приятно было познакомиться. Спасибо за сигаретку, но мне пора.

Александр тоже встал. Он чувствовал себя как-то странно.

—Простите, а вы не сыграете мне на шарманке?

—Фух, — выдохнул старик, — я уж думал, вы не попросите.

—Как же, как же, конечно, сыграйте. Я с удовольствием послушаю.

—Ну, так уж и быть, сыграю. Не зря же вы встали ни свет ни заря. Словно меня дожидались.

«И то верно, — подумал Прохоров, — какого хрена я так рано подскочил? Суббота ведь».

Василий снова уселся на лавку. Поставил на колени шарманку и аккуратно, даже с каким-то благоговейным трепетом положил ладонь на ручку шарманки.

—Вы точно хотите послушать?

—Да, да, играйте, пожалуйста.

Старик закрыл глаза и начал медленно вращать ручку шарманки. Полилась тихая печальная мелодия. Не особо выразительная и простенькая. Но что-то в ней было такое, что заставляло слушать и слушать. Казалось, если она закончится, вместе с ней исчезнет весь мир.

Прохоров не мог сказать, сколько прошло времени перед тем, как Василий перестал играть.

—А можно мне попробовать? — попросил Александр.

—Почему бы и нет, попробуйте, конечно.

Инструмент перекочевал на колени Прохорову. Он с таким же благоговением коснулся ручки, и опять полилась музыка.

Александр и сам не заметил, как свободной рукой перебросил через плечо ремень шарманки, встал и шепотом попрощался.

—Удачи тебе, — ответил седовласый старик, — помни, она не любит сырости, и не используй ее вместо стула.

Прохоров кивнул и, не прекращая крутить ручку шарманки, ушел.

 

На лавочке сидел человек и улыбался. Ему уже не нужна была шарманка, чтобы слышать эту простую мелодию. Только одного не стал говорить Василий, да и как об этом скажешь? Пройдет время, может быть, годы или десятилетия, и Александр поймет — никакая это не шарманка, а простая деревянная коробка с металлической гнутой ручкой, в которой ценно лишь то, что до него ее несли тысячи таких же как он людей, отличающихся от остальных только одним — умением слышать.

И тогда рано утром он сядет где-нибудь на лавочке и будет ждать того, кто попросит его сыграть. Он выполнит просьбу — аккуратно положит ладонь на ручку и польется музыка. А потом Александр будет долго смотреть вслед тому, кто дальше понесет незатейливую мелодию его сердца.

 

 

Мальчик и ангел

 

По окну бежали ручейки, а наблюдавший за дождем маленький Саша неспешно переговаривался с ангелом, сидевшем на подоконнике. Конечно, мама его не видела, думала, что сынишка просто играет так. Но ей это простительно, она уже давным-давно стала взрослой, а потому забыла, что дети не настолько одиноки, чтобы подобно своим родителям, разговаривать с самим собой.

—А почему ты с моей мамой не разговариваешь? — спросил Саша у ангела.

—Скучно. Взрослым нечего мне сказать. Они вечно попрошайничают — то одно им дай, то другое, или на жизнь жалуются, а потом все равно с просьбами лезут. Вот и вся беседа.

—Понятно.

Мальчик подышал на стекло, а потом на запотевшем участке нарисовал смешную рожицу.

—Кстати, ты видел какая у Сереги есть машина? Красивая такая. Дверцы открываются, прямо как у настоящего автомобиля.

—Ага, — ответил ангел. — Это ему отец подарил, чтобы он игрался и не мешал ему детективы читать.

—Какая разница, машина-то классная! Если ее хорошенько разогнать, она может ехать долго-долго!

—Да-а, много чудес на свете, — ответил Сашин собеседник и улыбнулся. — Нравится дождь?

—Очень.

Ангел дунул на стекло, и оно исчезло, а ручейки по-прежнему суетливо струились вниз, словно ничего не изменилось. Но теперь их можно было трогать руками, что Саша и сделал.

—Здорово! — воскликнул он.

—Я рад, что тебе понравилось.

—Саша! — прикрикнула мама. — Не трогай руками стекло, я только вчера его отмыла!

Мальчик и ангел тихо засмеялись.

—Ну, мне пора.

—Уже улетаешь? — спросил Саша.

—Да. Я еще к Сереге обещал заскочить. Его папа как раз за очередной детектив засел, так что нам никто не помешает поболтать.

—Ладно, передавай ему привет. Завтра увидимся?

—Обязательно, — ответил ангел и шагнул в дождь. В тот же миг стекло снова стало стеклом, по которому как ни в чем не бывало бежали ручейки.

 

 

Девчонка с нашего двора

 

Валя Пашупов смотрел по сторонам — во дворе не было никого, кроме Лариски, рывшей в песочнице ямку синей пластмассовой лопаткой. Что ж, придется играться с ней, раз больше никого нет. Вообще-то, Ларису сторонились все — и мальчики, и девочки. Неизвестно почему, но даже если в игре не хватало участника, ее все равно не приглашали, а она не просилась. Саму же девочку такое положение дел, видимо, ни капельки не смущало: она находила себе тихое занятие, где-нибудь неподалеку. С ней никто не дружил, но и никто не обижал.

Семья Пашуповых переехала в этот дом всего два года назад, но Валя, впрочем, и остальные, до сих пор не знали, в какой квартире она живет. Ее, как остальных ребят, никогда не звали с балкона, не кричали в окно и не приходили забирать домой. Каждый день она появлялась в их дворе раньше всех и уходила самой последней.

Вале надоело стоять в одиночестве, и он медленно направился к песочнице.

—А-а, это ты, Валечка, — сказала девочка, когда Пашупов остановился рядом.

—Ты знаешь, как меня зовут? — удивленно спросил мальчик.

—Конечно. Вы, мальчишки, когда в футбол гоняете, так друг на друга орете, что волей-неволей выучишь, как всех зовут, а заодно узнаешь, у кого корявые ноги, дырявые руки и прочие не подходящие для футбола части тела.

Валя немного помолчал, наблюдая за работой Ларисы. Яма получилась уже достаточно глубокой.

—Ты зачем ее роешь?

—Хоронить буду.

—Кого?! — почему-то испугался Валя.

—Вот ее, — Лариса вытащила из кармана платья маленькую куклу с оторванной левой рукой и протянула ее мальчику. — Подержи, я уже почти закончила. Ее зовут Ямила.

Пашупов взял игрушку в ладонь и спросил:

—А кто ей руку оторвал?

—Я, разумеется. Кто же еще?! Ты хоть раз видел, чтобы со мной кто-то играл?

От этого вопроса стало как-то неловко, словно Валя был в этом виноват. Он-то тут причем? Чего ему с девчонкой водиться, пусть вон Машка и Ленка с ней играют.

—А зачем ты ей руку оторвала?

Лариса перестала рыть яму. Отложила лопатку в сторону, встала и, пристально глядя Пашупову в глаза, шепотом произнесла:

—Этой рукой она ночью душила детей.

«Ненормальная какая-то, — подумал мальчик, — теперь понятно, почему с ней никто не играет».

—Шутишь?

—А тебе разве смешно?

Валя уже пожалел, что вообще подошел к ней. Оглянулся по сторонам — как назло, никто из знакомых так и не вышел. Сейчас он, наверно, обрадовался бы даже Машке с Ленкой, лишь бы появилась причина уйти от Ларисы. Но с другой стороны, ему вдруг стало интересно, что будет дальше. Девочка, словно прочитав его мысли, произнесла:

—Сейчас будем хоронить. Давай сюда Ямилу.

Валя протянул куклу назад.

—Ты уж прости, но я не доверю тебе похороны куклы. Хотя… — она на несколько секунд задумалась, — зато могу разрешить убить ее.

—Убить?!

—Интересно, а ты думал я садистка?! Я же не стану закапывать ее в землю живьем. Нужно сначала убить. Хочешь?

—Что?

—Убить, я же ясно сказала.

—Понарошку?

Девочка снова пристально посмотрела на Валю.

—Да-а, я, признаться, думала, ты сообразительнее и понимаешь, что убийства понарошку не бывает.

—Как это не бывает?! — Лариса всплеснула руками. — Все, кого убивают, умирают на самом деле. Даже если понарошку, даже если мысленно. Всегда. Смерть везде настоящая, в любом мире, даже придуманном.

После этого заявления Вале все стало понятно и он, уже не стесняясь, произнес:

—По-моему ты не нормальная.

Лариса не обиделась.

—Совершенно верно. Ненормальная. И ты, между прочим, тоже.

—Это еще почему?!

—Если нет, то тогда объясни, что ты делаешь в полночь во дворе?

Валя вздрогнул. На него накатила волна ужаса — действительно, была ночь. Как же так? Как такое могло произойти?! Мальчик ощутил, как в жилах застывает кровь. Стало страшно. В секунду мир преобразился. Если до этого Валя пребывал словно во сне, то сейчас все обрело жуткую реалистичность — луна, звезды, песочница и эта странная девочка. Валя вспомнил, что оказывается его родителей нет дома — они, строго наказав ему никому не открывать дверь и никуда не уходить, уехали к заболевшей бабушке. Перед мысленным взором у Вали всплыла картина, как он будто сомнамбула проснулся среди ночи, оделся и вышел во двор.

Тем временем Лариса вынула из кармана платья маленький раскладной ножик.

—Ну, так как?

—Что как? — еле выдавил из себя мальчик.

—Ты будешь убивать Ямилу или нет? Ты же вроде как будущий мужчина, не так ли?

—А? — рассеяно переспросил Пашупов, вздрагивая от нервного напряжения.

—Я говорю, ты мужик или нет? Убивать будешь?

Валя и сам не отследил как тихо произнес:

—Да.

Лариса протянула ему нож. Затем положила куклу рядом с ямкой и, указав пальцем в центр ее груди, произнесла:

—Сюда.

Мальчик по-прежнему не мог прийти в себя, ему вдруг показалось, что он всю жизнь стоит в песочнице рядом с этой девочкой и, сжимая в руках нож, готовится поселить в кукле настоящую смерть.

Валя встал на колени, размахнулся и со всей силой вогнал нож по самую рукоять в пластмассовое тельце. После этого мальчик обернулся. Рядом никого не было. Только ночь, пустой двор, песочница и колодец многоэтажек со спящими жильцами.

—Эй, ты где? — позвал Валя, но ответа не последовало. Тогда он снова взглянул на куклу и тут же закричал от ужаса. На него смотрела Лариса. Она лежала на песке, истекая кровью. Нож по-прежнему находился в груди. А Валя вдруг понял, что прошло уже очень много лет, он стал взрослым, и теперь стоит над ней, не понимая, как так вышло. Ведь единственным его желанием было доказать какой-то девчонке, что он — настоящий мужчина. И не важно, что Лариса нарисована карандашами, а кровь — нечаянно пролитый на лист кетчуп. И не важно, что Валя уже не помнил, откуда у него кукла с продырявленной грудью, хранимая им втайне от всех. Не важно, ведь в песочнице по-прежнему играет настоящая девочка, с которой он не хотел водиться, а на самом деле просто боялся дружить, ведь тогда пришлось бы узнать, что нельзя быть настоящим мужчиной в игрушечном мире взрослых.

 

 

Осенней ночью

 

Полная Луна освещала карниз высотного дома. На нем сидели человек и ангелы с желтыми, красными и зелеными крыльями. Они внимательно всматривались в пустоту, а затем улетали куда-то вдаль.

—Возьмите меня с собой, — попросил человек.

Ангелы молчали.

—Ну, пожалуйста!

И снова не было ответа.

Ангелы исчезали один за одним, оставляя после себя осень и ощущение, что никто из них никогда не вернется.

Человек больше не повторял просьбу — понял всю ее бесполезность. Он глядел вниз — там мелькали тени, словно кто-то писал иероглифы и тут же быстро стирал их.

Появление крыльев за спиной воспринялось им как само собой разумеющееся. «Чему удивляться, этого и следовало ожидать. Близость к небу не проходит даром».

Он еще долго внимательно всматривался в пустоту, пока на глаза не навернулись слезы. Человек вытер их крыльями

 

И только оттолкнувшись ногами от карниза, понял — ангелы не улетали, они просто падали в небо, влекомые тяжелыми от влаги крыльями.

 

Потоп

 

И был дождь, в котором тонули ангелы, по дну шагали деревья, а птицы превращались в улиток.

 

Люди ничего не замечали.

 

Рукописи размокали, и строчки тоненькими ручейками впадали в Стикс. Детские игрушки безвольно плыли по течению. Третий день не слышно было карканья ворон — боялись набрать в клюв воды.

 

Люди по-прежнему ничего не замечали, разве что радостно сообщали друг другу: «А с жабрами-то дышать легче».

 

Мимо окон проплывали надувные шарики, за которые отчаянно цеплялись дети. Воздушные змеи, словно маятники огромных жутких часов, болтались на привязи якорей — символов надежды. Бумажные кораблики зарывались в ил от стыда, что сокровища их трюмов никому не нужны.

 

Люди не замечали ничего, правда, все чаще стали вспоминать о Спасителе.

 

И когда уже никто не мог оставить следов, потому что они тут же смывались водой, и когда от сказанного ночью слова появлялись только бульбочки, а единственным смыслом жизни стало желание набрать в легкие как можно больше воздуха —

дождь закончился.

Последние тяжелые капли ударили по ржавым колоколам и наступила тишина.

 

…и в этой тишине люди услышали, как словно почки клена, взрывались их сердца…

 

…и в этой тишине люди увидели, что куда ни глянь — вокруг лишь влажная пустыня…

 

…и в этой тишине люди наконец-то поняли, что никто и никогда не спасет их.

 

И только на вершине самой высокой горы, среди обломков ковчега, Ной понял почему это так. Тот, кто спасет рыбу из моря — убьет ее.

 

Снова хлынул дождь, и люди, в очередной раз превратившись в человечество, удалились по своим текущим делам, а Ной, собрав обломки ковчега, принялся строить подводную лодку.

 

 

Питер Пэн

 

В детстве я очень любил кататься на карусели. Особенно мне нравился миг, когда ее так сильно раскрутишь, что уже ничего не видишь — дома, песочница, родители, деревья — все сливается в единую круговерть. Сладкое и страшное ощущение — находиться в центре стремительно вращающейся вселенной, которую, собственно, ты сам и создал простым движением ноги — оттолкнулся и началось…

В те минуты, пока вращалась карусель, мне, маленькому ребенку, приходило понимание Бога. Конечно, предательское слово «понимание» в моем лексиконе появилось значительно позже, когда я научился мимикрии, но в те дни все было по-другому. Я часто вспоминаю то время, время, пахнущее летом, сладким компотом и подорожником.

Сегодня, совершенно случайно, я опять забрел в этот уголок своих воспоминаний и обнаружил, что совсем недалеко от него, рядом с брошенным игрушечным грузовичком и первым признанием в любви лежит слегка пожелтевший лист в клеточку из старой школьной тетради. И прежде, чем слезы размыли чернила, я успел прочитать:

«Взросление — момент, когда ребенок понимает, что он — ребенок. До этого он просто есть. И вот тут кроется самое страшное — мы учимся прятать свое детство, чтобы никто, не дай бог, не увидел наши самолетики под кроватью и плюшевых мишуток под подушкой. А после боимся заглядывать в темную комнату и не потому, что там скрывается маньяк, а потому, что там живут наши детские страхи. Их не обманешь, они всегда помнят о нас».

Чернила, подобно водам Стикса, просочились сквозь мои пальцы, но с тех пор я точно знаю, что ночью игрушки действительно оживают, потому что ночью в нас умирают взрослые.

 

 

Я стою под листопадом

 

Я стою под листопадом в дубовой роще. Пока я шел сюда, видел землю, с которой собран урожай. Она, подобно женщине после хорошего секса, лежала утомленная и нежилась на солнышке. От нее веяло усталостью и удовлетворенностью. Земле хорошо.

Вверху плывут облака. Их немного, но они словно сделаны Господом вручную — каждое неповторимо и практически прозрачно, как это бывает только в начале осени. Они, словно слезы умиления, медленно движутся в бесконечность. Небу хорошо.

Я стою под листопадом в дубовой роще, между землей и небом.

Нам троим — хорошо.

Намоченные утренним дождем листья нагреваются на солнце и источают такой запах, что я в очередной раз жалею, что еще не придумали машину, способную сохранять его, подобно фотоснимку. Мне остается только наслаждаться и пытаться все это запомнить. Так у меня появится еще одно воспоминание, которое я не смогу никому передать. Памятью невозможно поделиться, о ней можно лишь рассказать. Ни моя женщина, ни любимая дочь, ни друзья, никто и никогда не сможет разделить со мной мои воспоминания.

Я стою под листопадом в дубовой роще и плачу, ибо память моя — река, текущая между берегов НИКТО И НИКОГДА.

 

 

Похмелья не будет

 

Игнат Зоркин поставил перед собой три бутылки водки. Идея напиться вдрызг пришла ему час назад. За это время он успел сбегать в магазин, купить все необходимое, вернуться домой, обзвонить всех, с кем обещал встретиться на выходных и сообщить им, что его планы резко изменились и все намеченные рандеву переносятся на следующую неделю.

И вот теперь впереди было два свободных дня и первая «обойма» спиртного.

Зоркин посмотрел на часы — 19:15.

—Что ж, пора начинать.

Он налил водку в граненый стакан, который нашел у себя в кладовой. «Если уж и напиваться, — решил он, — то непременно из граненого стакана. Во всем должен быть свой стиль».

Игнат поднес первую порцию к губам.

—Итак, господа присяжные, — начал он свою речь на манер Остапа Бендера, — этот запой я посвящаю Елене Жмых. Самой прекрасной девушке на свете, бросившей меня в канун моего дня рождения. Мне грустно и тоскливо, господа присяжные заседатели, ведь я ее очень любил… и люблю до сих пор даже несмотря на ее предательство. Так пусть эти капли вредного для здоровья зелья смоют с моего сердца ее имя!

В дверь постучали. Зоркин замер.

Стук повторился, но на этот раз настойчивее.

Игнат не шевелился, надеялся, что незваный гость постучит-постучит и, догадавшись, что дома никого нет, уберется восвояси. Но он ошибся. В дверь начали колотить беспрерывно и, судя по силе ударов, делали это уже ногами.

Зоркин поставил стакан на стол и пошел открывать.

На пороге стояла девочка лет двенадцати. Две косички, заканчивающиеся бутонами бледно-розовых бантов. Белое в красный горошек платьице. Синие гольфы и красные сандалики.

—Тебе чего?

—Да так, собственно говоря, ничего. Вот, шла мимо, дай, думаю, загляну к хорошему человеку. Когда еще увидимся.

—Не понял? — Игнат, судорожно пытаясь вспомнить, что это за девица, которая так панибратски с ним разговаривает. Может, родственница? Вряд ли, ведь ни братьев, ни сестер, а уж тем более племянниц у него не было. — Ты, собственно говоря, кто?

Девочка смешно поморщила носик и, проигнорировав вопрос Игната, произнесла:

—Может, ты все-таки впустишь даму? Или мне всю биографию изложить прямо тут, на лестничной клетке?

—Ну-у, — замялся Зоркин, — ладно, входи.

«Чего я боюсь? — подумал он, — что мне может сделать двенадцатилетняя девочка?»

Маленькая незнакомка не заставила упрашивать себя дважды — она тут же прошмыгнула вовнутрь.

—Ты живешь один? — раздался ее голос из комнаты.

Игнат не счел нужным отвечать на этот вопрос. Закрыл дверь и прошел за девочкой.

—О, я смотрю у тебя все как положено — водочка, закусочка. Не иначе как решил в запой уйти?

Зоркин в упор смотрел на незваную гостью. По его предположению взгляд этот должен бы выражать крайнюю форму возмущения. Чеканя каждое слово, он произнес:

—Кто. Ты. Такая?

—Я… — девочка взяла с блюдечка соленый огурец и принялась смачно есть его. — О-о, вкусно, блин. Хрустит-то как, а! Кстати, ты чего стоишь? Присаживайся.

—Вот спасибочки, — саркастично поблагодарил Зоркин и сел напротив, всем своим видом показывая что по-прежнему ждет ответа.

Маленькая незнакомка съела огурец. Вытерла подолом платья губы (при этом на секунду мелькнули желтые трусики) и представилась:

—Я – ангел смерти.

—Вот как, значит.

—Ага.

—Ангел смерти, стало быть.

—Да.

Игнат чувствовал как в нем закипает раздражение. Пить перехотелось начисто. Он собирался стукнуть по столу кулаком и заорать по возможности не человеческим голосом, но тут ему пришла в голову мысль:

—Ты меня не разыгрываешь. Может, это передача «Скрытая камера»?

—Нет, родной.

—Так, — Игнат все-таки стукнул правой рукой по столу, а левой указал на дверь.

—Убирайся отсюда! Да поскорее!

На девочку грозный вид Зоркина не произвел особого впечатления.

—Охо-хо, — протянула она, — я, признаться, была о тебе лучшего мнения. Ну, что же, давай тогда разом покончим со всеми условностями, подозрениями и сомнениями. Я тебе кое-что покажу.

Девочка встала из-за стола, поправила розовые банты на косичках, и произнесла.

—Смотри, дорогой.

Зоркин непроизвольно сделал шаг назад и уперся спиной в стену. А тем временем со стола поднялся нож и вилка. Они развернулись острием в сторону Игната и зависли в воздухе. Затем из пластмассового судочка поднялась голова селедки, грациозно развернулась в его сторону и кокетливо подмигнула. После этого Игнат не успел и глазом моргнуть, как вилка с ножом стремительно бросились на него и вонзились в стену в миллиметре от лица, пригвоздив его за волосы к стене.

Голова селедки плавно пролевитировала вслед за столовыми приборами к левому уху Зоркина и зашептала, касаясь его мокрым ртом:

—На твоем месте, Игнатик, я бы ей поверила. Хоть ты, падла, и собирался меня сожрать, мой тебе совет — прояви гостеприимство. Поверь, это замечательно, что пока она пришла к тебе просто в гости, а не по делу. Так что будь благоразумным. Хорошо?

—Д-да, — выдавил он из себя.

—И еще кое-что, лично от меня — чтоб ты, козел, подавился мной!

С этими словами нож и вилка во главе с селедочной головой вернулись на место, расположившись так, словно ничего не произошло.

Игнат, потрясенный иррациональностью происходящего, притих. Опять захотелось напиться, заснуть, проснуться утром и, мучаясь похмельным синдромом, убедиться, что все было обычной белой горячкой.

—Хватит стучать коленками, — вывела его из ступора девочка. — Садись за стол. Сделаем вид, что ничего не произошло.

Зоркин сел в кресло, взял со стола кусочек колбаски и начал методично пережевывать его.

—Итак, родной, вернемся к нашему барану. Позволь представиться, я — ангел смерти.

—Очень приятно, — вяло ответил он.

—Да-а, пока в твоем голосе мало оптимизма. Но ничего, это поправимо.

Ангел смерти взяла последний огурец, смачно захрустела им и предложила:

—Давай поговорим о чем-нибудь?

—О чем?

—Ну, я не знаю. Например, о погоде. Или о том, по какому поводу запой? А? Чем плохая тема?

—Всем, — буркнул Зоркин, постепенно приходя в себя.

—Вот и замечательно! Об этом и поговорим. Рассказывай.

Игнат хотел хлебнуть для храбрости, посмотрел на граненый стакан и почему-то передумал.

—Меня девушка бросила, — сказал он.

—Еще бы, такого как ты сложно не бросить.

—Это еще почему?!

—По кочану! У тебя романтическая душа. Она требует неразделенной любви.

—Не понял.

—А что тут понимать. Ты из тех мужчин, которые хотят и рыбку съесть, и на елдык насадить.

От слова «елдык», слетевший с губ двенадцатилетней девочки, Игната передернуло.

—Ну, спасибо тебе, ангел смерти. Утешила.

—Да на фиг ты мне сдался, чтобы я утешала тебя. Я к тебе пришла не сопли твои утирать, а поговорить.

—Я тебя не звал, между прочим. Сама пришла. Кстати, почему именно ко мне?

Девочка, закончив с огурцами, перешла на сухую колбасу. Правда, ее она ела с меньшим аппетитом.

—Я, собственно, здесь по делам была. Двумя этажами ниже бабка умерла быстрее, чем я предполагала. Времени еще до следующей смерти валом. Дай, думаю, загляну к кому-нибудь просто так. Поговорить. Сейчас люди умирают в основном быстро, а перед смертью ничего умного не говорят — либо жалуются на бесцельно прожитые годы, либо проклинают кого-то. То ли дело раньше. Мне говорили, что перед смертью люди исповедовались, всякие интересные вещи рассказывали.

—Сочувствую.

—Спасибо. А поговорить ведь хочется. Я так осмотрелась — на весь подъезд только ты с высшим образованием. Вот я к тебе и подалась. Кстати, колбаска твоя — дрянь.

—Вот и не ела бы.

—Мне-то что, с ангелом смерти ничего не случится. А у тебя запор может произойти. Оно тебе надо? Мало проблем в жизни? Будет тебе ситуация: одно ушло, а другое выйти не сможет.

Видно, девочке понравилась ее шутка, и она заливисто захохотала. Потом бросила в рот последний кусочек колбаски и вытерла рот подолом платья (опять на несколько секунд мелькнули желтые трусики).

В Зоркине вдруг неожиданно проснулось любопытство.

—Послушай, а имя у тебя есть?

—А почему бы не быть. Есть, конечно. Эсмеральда.

—Как?

—Эсмеральда. Красивое имя, чего лыбишься? Еще чудес хочешь?

—Нет, прости. Просто имя необычное для наших краев.

—Я и есть не из ваших краев. Я, если помнишь, ангел смерти.

—Кстати, Эсмеральда. Я, конечно, в теологии профан, но мне всегда казалось, что ангелы — субстанции бестелесные, а потому кушать, по идее, не должны. Ты же скоро всю мою закуску приговоришь.

Девочка опять засмеялась и, передразнивая голос Игната, произнесла:

—«Я, конечно, в теологии профан». Естественно, дурень, ты профан в ней. Фиг бы я пошла к теологу. С ними скучно. Хотя вру, с теми, кто восточной мистикой занимается — весело. Я как-то… — Эсмеральда комично почесала макушку, — да, два месяца назад присутствовала при смерти одного такого. Ох, насмеялась. Увидев меня, как заорет — «Дакиня, дакиня». Чуть не перепугал. А потом все интересовался, скоро ли бардо какое-то, и где, собственно говоря, обещанный ему свет пробуждения. Мы с ним поболтали немного, он даже меня мантре научил. ОМ МАНИ ПАДМЕ ХУМ. Так кажется. Правда, с перепугу у него поначалу выходило что-то вроде «Ой, мама, падла ху…» Причем на последнем слове он все время заикался, стеснялся, наверно. Но потом ничего, успокоился и повторял все как положено.

—И все-таки, как получается, что ты можешь кушать?

—Ха, делов-то, кушать! Я вот скоро еще и пописать пойду!

Игнат смутился. При всем том, что он знал кто она, ее поведение и речь все равно шокировали.

—Послушай, Зоркин, не кривись ты так. Так уж и быть, исключительно для тебя проведу маленький экскурс в теологию. Начнем с простого. С происхождения ангелов. Как тебе, я надеюсь, известно, во Вселенной существует закон сохранения энергии, а потому что-то не может возникнуть из ничего. По этой причине ангелы не совсем бестелесны. Правильнее говорить, что это существа, отвергнутые земной реальностью.

—То есть?

—Ангелами не рождаются, ангелами становятся, и что характерно, не по своей воле.

—Как это не по своей воле?

—Вот так, не по своей. Собственно говоря, ангелов света и ангелов смерти отличает не столь уж и многое. И те, и другие — дети.

—Ты серьезно?

—Серьезней некуда. Ты веришь в инкарнацию?

—Э… Даже не знаю. Как-то не задумывался об этом. Скорей всего верю.

—Тогда, как ты думаешь, куда уходят души детей, умерших раньше срока? Перевоплотиться они не могут, поскольку не получили положенного опыта на земле, а назад, сам понимаешь, в прошлое тело вернуться нет возможности. Так куда?

—Ну, и куда?

—Они становятся ангелами. Точнее их выбирают стать ангелами. Детей умерших естественной смертью, — превращают в светлых ангелов, а убитых и абортированных — в ангелов смерти.

Зоркин не нашел что сказать. Они немного помолчали, а потом он спросил:

—А как же смерть?

—Что смерть?

—А она кто? Бабка с косой?

—Смерть – это смерть. Какой бы она ни была — с косой, с ножом или вибратором — она все равно смерть. Мы тоже ее боимся.

—Почему?

—Когда в форме ангелов мы набираемся положенного опыта для следующего перерождения, она приходит и к нам.

—Так ты поэтому сидишь рядом с умирающим?

—Конечно, а как мне еще набраться опыта? Вот сижу, слушаю, запоминаю, делаю выводы, размышляю. Другого способа у ангела смерти нет. Говорить мы можем только с умирающими.

Игнат вздрогнул. По спине пробежали мурашки. В голове эхом отозвалось «…только с умирающими».

—Бог мой, как ты побледнел! Что с тобой?

—Ты сказала…

—А-а, — перебила его Эсмеральда, — я поняла. Нет-нет, не пугайся, все в порядке.

—Но почему тогда я тебя вижу и слышу?

—Потому что сейчас в тебе умирает любовь. Ангелы смерти провожают не только людей, а все, что умирает.

Зоркин посмотрел в окно. Там давным-давно уже была ночь. Он задернул шторы и вместо того чтобы включить свет, зажег свечу. Ерничать и препираться с Эсмеральдой больше не хотелось.

Девочка, наблюдавшая за его движениями, тихо произнесла:

—Спасибо, Игнат. Я не люблю электрический свет.

Он с тоской посмотрел на стакан водки. Но пить не стал. Спросил:

—Ты… э-э, давно…

—Ангел смерти?

—Да.

—Давно, Игнат.

—Тяжело, наверно, быть им?

—Очень. Каждый раз смотреть, как умирают люди, чувства, вселенные фантазий, надежды, любовь и при этом понимать, что они скоро переродятся, а ты нет. Знаешь, некоторых людей я провожала уже не один раз. Мы ведь, ангелы, должны не просто набраться опыта, а постичь истину.

—Какую?

—Если бы я знала. Каждый свою. У ангелов тоже есть свое сатори, свое просветление, — ответила она и опять замолчала.

Зоркин украдкой взглянул на непрошенную гостью и заметил, что ее глаза стали влажными.

—Эсмеральда, получается, как только ты познаешь истину, то сразу умрешь?

—Да. Истина всегда убивает. Но, поверь, лучше колесо сансары, чем болото, в котором оно постоянно буксует.

Игнат не понял, о чем идет речь, но все равно спросил:

—А я могу тебе чем-нибудь помочь?

Девочка улыбнулась. На этот раз улыбка получилась не глумливой, как в начале их встречи, а теплой и беззащитной.

—Мне хотелось бы верить, что сможешь. Но признаться, я даже не знаю чем.

Эсмеральда встала и отошла к книжному шкафу. Зоркин понял, что девочка не хочет, чтобы он видел ее слезы. Она прошлась взглядом по полочкам и на одной из них заметила фотографию красивой девушки.

—Это твоя любовь?

—Она, — подтвердил Игнат, и его сердце сжалось от тоски. Снова захотелось выпить, но он решил этого не делать. «А, черт, — подумал Зоркин, — пусть болит, пусть ноет».

Вдруг девочка резко повернулась и уставилась на Игната.

—Что случилось? — испугался он.

Эсмеральда улыбнулась.

—Вот ты мне и помог, — произнесла она, вытирая мокрые глаза.

—Господи, да когда же я это успел? И чем? — искреннее удивился Зоркин.

—Ты не дал умереть своей любви.

—О чем ты говоришь? Ничего не понимаю.

—У меня мало времени, но я постараюсь успеть. Я пришла к тебе, потому что почувствовала, что в твоем сердце умирает любовь. Тебя бросила девушка, которую ты действительно любил. Еще чуть-чуть и любовь превратилась бы в холодный камень. Когда их в твоей душе соберется много, они потянут тебя на дно. Это и есть смерть. Все, что умирает в людях, становится их могилой и склепом. Но ты не дал умереть любви, ты согласился на то, чтобы она осталась в сердце маленьким тлеющим угольком. Ты не предал ее. Да, конечно, порой она будет почти гаснуть, а иногда разгораться с новой силой, раня тебя, обжигая, причиняя боль. Но ты пошел на это. Вот она истина, мой милый Зоркин, — нельзя убивать в себе любовь, даже если она предала тебя. Сотни лет я сидела у одра смерти, сотни лет умирала на нем вместе с теми, кого провожала, но так и не могла понять, что родиться заново можно только из обжигающего пепла любви, а не из холодного мрамора воспоминаний о ней.

Эсмеральда улыбнулась и… исчезла, словно ее и не было, только в ушах как эхо набата остались звучать ее слова «нельзя убивать в себе любовь, даже если она предала тебя. Нельзя убивать…»

 

Ночь. На столе оплавленный воск свечи, пустые тарелки, три открытых бутылки спиртного и граненый стакан водки, из которого так и не был отпит ни один глоток.

Засыпая, Игнат дал себе клятву, что если у него когда-нибудь родиться дочь, он ни за что не будет называть ее ангелочком. И еще, чувствуя себя пьяным вусмерть, Зоркин точно знал — похмелья завтра не будет.

 

 

В тени икон

Святой с иконы смотрел с участием.

—Ты меня понимаешь? — шепотом спросил человек в старом потертом пальто, а потом оглянулся — не подслушивает ли кто-нибудь? Нет, церковь была практически пуста, только в противоположном углу, стоявшая на коленях старушка часто осеняла себя крестным знамением.

—Говорят, если понимаешь, значит, сможешь простить. Ведь так?

Святой на иконе в знак согласия молчал.

—Ты не подумай, что я прошу простить мне все грехи. Нет, только один. А за остальные я, как говорится, готов понести по всей строгости. Лишь единственный грех.

Святой с иконы смотрел вопросительно.

—Ты хочешь знать, какой грех? Я расскажу. Сейчас вот духом соберусь и расскажу.

Святой на иконе всем своим видом показывал заинтересованность.

—Это началось год назад. Зимой. Помню, тогда еще такая метель была, что в городе полдня не ходил транспорт. Все отсиживались по домам, лишь я, сгорбившись и прикрывая лицо воротником пальто, шел по улице. Снег слепил глаза, поэтому я часто сбивался с пути, поворачивал не туда, пока вовсе не заблудился. Вот тогда-то он мне и повстречался. Конечно, в тот миг я не знал, что это именно он. Кто бы мог подумать — грязные джинсы, растрепанные волосы, кожаная куртка на два размера больше и ярко-красный рюкзак. Как вообще можно носить такие яркие рюкзаки, а уж тем более ему!

Человек закашлял, покосился на святого на иконе и продолжил:

—Ну, так вот. Он стоял возле ржавой бочки и что-то в ней высматривал.

—Простите, что вы там высматриваете? — спросил я его.

—Все, — ответил он и предложил, — хотите посмотреть?

Я заглянул.

—Ничего там нет, — сказал я, выпрямившись.

—Вот видите, мы видим с вами одно и то же.

—Как же одно это же, когда вы видите все, а я ничего.

—Одно и тоже, — настаивал он, — но только с разных сторон.

Человек посмотрел на икону, ему показалась, что святой лишь секунду назад опустил руку, отмахнувшись от его чуши.

—Сначала я подумал, что передо мной сумасшедший, но потом, когда он предложил мне выпить, я успокоился — нормальный мужик. Не хуже других. Мы закусили двумя солеными огурчиками, которые он извлек из кармана своего ярко-красного рюкзака.

Человек возле иконы зашелся в кашле, а когда успокоился, сказал:

—Я чего тебе это рассказываю. Я спросить хотел. Если он опять жив, значит, это не случайно, правильно? Значит где-то рядом… ну, ты понимаешь, о чем я, ведь так?

У святого на иконе было такое лицо, будто он изо всех сил старается себя контролировать, чтобы его глаза не вылезли на лоб.

—Я убил его, — шепотом произнес человек в пальто. — Ты спрашиваешь почему? Потому что тот, кто способен в пустой бочке видеть все и вынимать из ярко-красного рюкзака огурцы на закуску, на этот раз повел бы себя не так, как обычно. Они бы стали компаньонами. Ты только вдумайся! Крест, Голгофа и прочие аттракционы — все в прошлом, сейчас подобные вещи делаются по-другому. Нынче такое время, что если захочешь принести людям Истину, так первым же делом сам предай своего Иуду, иначе… Ну, ты понимаешь, о чем я.

Святой на иконе побледнел.

—Знаешь, после убийства я много размышлял над этим и понял: в наши дни предательство должно приносить проценты, а не сиюминутный оргазм. В двадцать первом веке Пророков и Учителей экономически выгоднее оставлять в живых. Такое время настало, что тебе обязательно необходим личный Иуда, ведь кому-то нужно тебя продавать. А то как же, нынче Истину, чтобы она пошла в массы, следует обернуть в красивую упаковку и непременно приложить гарантию хотя бы на год, с правом в первые дни обменять на Истину получше.

Казалось, святой на иконе закрыл глаза, но человек не заметив этого, продолжал говорить.

—Ты хочешь узнать, зачем же я все-таки убил его? Да потому что тот, с ярко-красным рюкзаком, непременно в этот раз поступил бы умнее и стал бы более понятным простым парням-трудягам. Тогда его мало кто понял, но теперь духовный импресарио стал бы звездой. И, будь уверен, сейчас он выстроил бы такой комфортабельный Крест, что никто по доброй воле с него слезать и не захотел бы! А ведь суть была именно в этом — слезть с Креста! Умереть на кресте каждый может, а вот воскреснуть — дудки, это не всякому дано.

В церковь вошел парень в кожаной куртке с красным рюкзаком за спиной. Увидев его, человек у иконы заторопился.

—Ты извини, мне пора спешить. Так, что я заканчиваю. Вот, слушай, — он опустился на колени, сложил ладони в молитвенном жесте и произнес, — прости меня, Господи, Отец мой небесный, но я убил в себе Твой голос. Зачем он мне? Если меня все равно продадут, то пусть в этот раз хотя бы подороже. Может, на кровно заработанные копейки они все-таки посмотрят, что им всучил коммивояжер, а? Как ты думаешь, Папа?

—Эй, — крикнул вошедший парень, — давай поскорее, у нас еще масса дел. Мы на пресс-конференцию опаздываем, а потом у нас теле-шоу. Так что, давай, Изя, поторапливайся…

 

 

Толик Ракитный

 

***

Родители двенадцатилетнего Толика Ракитного и предположить не могли, что их сын, оказывается, уже какую неделю подряд поднимался в полночь с кровати и, не включая свет, шел на кухню: забирался с ногами на стул, упирался подбородком в колени и, закрыв глаза, вслушивался в ночную тишину.

Это только на первый взгляд может показаться, что нет ничего проще, чем вот так сидеть в темноте на кухне и слушать притихшую ночь. Ничего подобного! Так думают лишь те, кто но на самом деле не хотел услышать, иначе бы они знали, что занятие это весьма сложное и в высшей степени утомительное. Во-первых, нужно научиться сидеть настолько тихо, чтобы окружающие предметы перестали тебя замечать. Тогда пространство, находящееся между ними «разожмется» и станет бесконечным. Во-вторых, необходимо отделить тишину от безмолвия. Когда это произойдет, важно задержать дыхание, поскольку безмолвие очень чувствительно — стоит хоть на йоту нарушить его равновесие, прикоснуться к нему самой малюсенькой мыслью — и оно тотчас снова скроется в пучину тишины. В-третьих, как только безмолвие перестанет ускользать от тебя, будто обмылок из мокрых рук, следует сделать самое сложное — прекратить попытки что-нибудь услышать. Это лишь на словах просто, но на практике это даже сложнее, чем отделить безмолвие от тишины. Потому что внутри безмолвия все время чудится эхо чего-то важного, стоит протянуть руку — и оно окажется у тебя на ладони. Но, к сожалению, это не так. Ты бросаешься за эхом, словно путник, измученный жаждой, за миражом оазиса, но в результате все дальше и дальше погружаешься в иллюзии. Оно манит, зовет, будто солнечный зайчик, обещает многое, да так ничего и не дает, кроме бесконечной игры с вечно удаляющимся горизонтом.

Поначалу Толик очень долго гонялся за этим миражом, пока не понял, что само безмолвие — это тоже всего лишь эхо того, чему даже нет названия. Оттого искать что-либо внутри эха бессмысленно. Когда он осознал это, ему открылась еще одна истина: ценность эха заключается только в одном — оно указывает на свой источник. Нужно идти не за эхом, а наоборот, «поперек» его. Тот, кто пытается что-то найти внутри безмолвия, просто идет не в ту сторону. Нужно плыть не по течению реки, а стремиться к ее истоку.

Вот поэтому уже которую ночь подряд Толик приходил на берег безмолвия и учился плыть в обратную сторону.

Родители крепко спали и не ведали, что их сын ровно в полночь оставлял свое тело на кухне и уходил в такие пространства, которые им и не снились. Сам же мальчик не делился своими открытиями даже с друзьями — чувствовал, никто из них ничего не поймет. Таким образом, он не только учился идти поперек безмолвия, но и постигал суть одиночества — идущий по пути всегда одинок, ибо невозможно пройти по лезвию меча толпой (да настоящий путь никогда и не бывает шире лезвия). Даже если кажется, что рядом с тобой идут попутчики, присмотрись внимательнее, и увидишь — они шагают по кромке другого меча.

Таковы были истины, познанные Толиком долгими ночами. Единственное, чего он так и не узнал — в чьих руках находится рукоять его собственного пути.

 

***

В родительской спальне громко захрапел папа. Мальчик улыбнулся: отцовский храп был похож на фырканье лошади, которую он видел три недели назад в зоопарке. Толик представил, что вместо папы в постели под ватным одеялом сейчас лежит конь. Мама открывает глаза, глядь — а на нее смотрят большие лошадиные глаза. Вот умора! Ситуация показалась ему настолько комичной, что Толик прыснул от смеха. И в туже секунду его осенило.

—Точно! Как же это я сразу не догадался! Оказывается, все так просто!

От радостного возбуждения у него неожиданно проснулся зверский аппетит. Он соскочил с табуретки, открыл холодильник, извлек из его недр кастрюлю с котлетами и стал поглощать их одну за одной.

«В тишине спрятано безмолвие, — рассуждал Толик, — а исток безмолвия — смех. Вот она основа!»

Мальчику почему-то вспомнился вчерашний вечер, когда мама — новоиспеченная христианка — решила ознакомить свое чадо с сокровищницей мудрости и зачитать ему отрывок из Библии, а именно «В начале было Слово…».

—Нет, — вслух произнес Толик, прожевав очередную котлету, в Начале было не Слово. В Начале Бог рассмеялся! Смехом Его создан мир! А слезами дьявола он разрушается. Теперь я знаю, самый короткий путь к Богу — это путь смеха сквозь слезы.

Томимый предчувствием нового озарения, Толик побежал в свою комнату, где мама вчера оставила Библию, открыл ее и его взгляд упал на строчку: «И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма».

—Ну вот, так я и думал, здесь неточный перевод! Бог создал мир Смехом, поэтому правильно читать: «И увидел Бог все, что Он создал, и сказал: весьма прикольно!»

 

***

Спустя много-много лет, когда мальчика Толика уже будут называть Анатолием Ракитным, он наконец-то найдет ответ на вопрос — в чьих ладонях покоится рукоять его дороги-меча. И ответ этот будет прост — не в чьих.

В полночь, 27 декабря, в день, когда ему исполнится двадцать девять лет, он запишет в дневнике:

 

«Страх обнаружить себя в пустоте, в беспредельном нигде, заставляет человека выдумывает себе опору, основу, исток — хоть что-нибудь, лишь бы верить, что храм его жизни имеет фундамент, что он не зря идет откуда-то и куда-то. Если это отнять — вся жизнь предстанет пред ним простым топтаньем на месте. Дорога-меч — бесконечное лезвие, у которого нет ни рукояти, ни острия. В детстве я понял, что путь к Богу — это путь смеха сквозь слезы. Став старше, узнал истинный смысл слова «изгнан». Это значит в одно мгновение стать чужим всем и каждому. Адам не покину Рай, он просто стал ему чужым. Вот с тех пор дороги, по которым идет человек, не имеют ни конца, ни начала, и стало хорошо там, где нас нет, потому что мы не можем быть где-то, ибо мы всегда отовсюду».

 

Написав это, он поставит точку, закроет тетрадь и бросит ее в печь. И когда пламя превратит открытые им истины в пепел, войдет в комнату своего трехлетнего сына, склонится над его кроваткой и, прислушиваясь к спокойному сну ребенка, тихо прошепчет:

—И увидел Бог все, что Он создал, и сказал: весьма прикольно! А потом тяжело вздохнул и надолго замолчал, прислушиваясь к эху своего Смеха…

 

 

Полночь твоего имени *

 

Слова – старые замки. Сквозняк. Тени свечей. Паузы окон. (Окно — стеклянный сон между мной и миром). Черное шелковое платье, легкое как дыхание, ускользнуло во тьму. Перья ворона.

—Ты – Ведьма?

Дорога белого бинта. Рога спелого Бога. Пан. Пан или пропал? Пропасть. Пастырь ягнят собирал по углам, углям сгоревшего поля.

—Ведь ведьма же?!

Травница болотница сушеница топяница кровью обагренная ветерком утешенный солнышком обугленный тенью завороженный не ходи околицей в лица не заглядывай дремотой дремучею не ищи красавицу свяжется веревкою паутинка звонкая колокольчик утренний прозвенит росу.

 

Вот и вечер. Шаль на плечи. За плечами – причалы печали. Где осталась твоя первая кровь? Только первая – КРОВЬ.

Вопрос врос осиновым колом в грудь и стал по весне зацветать. Солнцеликий Ра. Радуга. Лестница в небо. Небытие. Небыль. Пыль. Первые запретные плоды зарумянились стыдом. Садом.

 

Той весной твои волосы вились на юг а глаза зацветали на запад со старого плаща срезали еще один клок шерсти – медведю бок залатать тонкие иглы пальцы на пяльцах вышивали вынашивали паутину…

Тина мыслей обволакивала мозг, и он превращался в ветхий заброшенный чердак, где бродили призраки. Признаки одиночества. Призма прошлого преломила путь домой. Мой мой мой в долгой весне на выдох навылет каплет цветочным молоком срезанный стебель тянущийся скребущийся по земле по мгле глиняной судьбе избе резанной из слоновой кости гости приходили удили разговоры воры окаянные что оставил нам ветер.

 

Колыбели белых беркутов кутали младенцев в сон.

—Спи, малыш. Утро вечера ветреней, а по утрам хочется пить, но все слезы остались на земле.

—Но мы ведь и так на земле!

—Мой мальчик, земля бывает разная: вдох – земля – это одно, а выдох – земля – совершенно другое.

—И мы другие?

—Молчи сердечко, все узнаешь.

—Когда?

—А вот морщины деревьев разойдутся и придет время.

—Куда придет?

—Хоть куда-нибудь, а то все ходит неприкаянное, Каина за ручку водит.

 

Ведаешь чем творишь? Тебе водить: реки – под руки, чудо – за нос. Заслонила собой полнеба. Вспомнила осины под стопами и впившиеся вервие, да дымное дыхание. Каждое столетье, стонлетье, стоплетье и неминуемое возвращение на круги Твоя.

 

Пляски с пламенем с именем хмурого духа ухает ночью лес всплеск костра горячими брызгами с визгом златочешуйчатым смехом хороводит бродяжья кровь рогатиной в небо смотрит Богом боком сквозь тучи лунное око протиснулось в сон шепчущих имя вверили вереску рисунки на камне хранителе врат…

 

—Кто это?

—Тим — сын своего сына.

—А она?

—Катя.

Ее имя напоминало котенка, резвящегося с клубком шерсти. Имя мягкое, тихое, пушистое.

Тим и Катя всегда говорили, что их трое: Он, Она и то, кем они становятся, когда растворяются друг в друге.

 

Ком камнем. Камланьем спасенье. Спас яблочно–заоблачный.

 

Когда тонкая кость ее становилась дорогой — он отправлялся в путь. Впутывать попутно деревья в космы спутниц, спустившихся с небес. Ночь ощетинивалась вопросами. Они выгибали шеи следуя точь-в-точь кромке ответов.

 

Тиму которую ночь снился один и тот же сон. Он бродил по старому бревенчатому дому, в котором семилетняя девочка зарисовывала иконам глаза ярко-красным фломастером. А ее трехгодовалый братик лепил из глины маленьких человечков с дырочкой на уровне горла. Они свободно передвигались, а из отверстий на шее время от времени стекали капельки – колокольчики.

 

Медленно, подобно запаху соснового бора, лесные тропы старались увести в иное теченье снов. Навстречу речи выходили старцы дубы, чьи корни уходили на много сотен лет в небо.

 

Туннель горловой бездны уводил Тима и Катю в храм полной луны. Море часто выбрасывало на берег обрывки воспоминаний. Здесь они обретали второе рождение, знакомились между собой, и часто им казалось, что вместе они помнят что-то очень важное, очень нужное. Волна за волной приносила все новые и новые фрагменты рукописи. Пульс имени, словно камертон, настраивал мелодию вдохов, заставляя зрение вибрировать в совершенно другом ритме.

 

Первый сон Тима приснился Черному Коту, спящему на чердаке, сплошь заваленному истлевшими тетрадями. Начертанные детской рукой слова медленно перешептывались между собой: окно пустыня белый парус чуть-чуть слеза пора домой дорога город тень молчанье кто я не ты закрой окно.

Черный кот принюхался к страницам, они пахли воском и молоком, кровью и дубовыми листьями. Слова – следы теплых ладоней на замерзшем окне: жертва огонь птица забудь корни следы колесо наугад соль треугольник дрожание крик вода отраженье черная нить.

 

Чуть было не случилась беда — увязался черный кот за чередой журавлиных криков в сторону болот где начинала кровавить клюква стекленеющими губами он шептал талые слова олово оловянных солдатиков застывало на ладонях словно свечи вечные спутники никуда не годные дни.

 

Второй сон Тима приснился Змее. Она долго всматривалась в его глаза, пока яд не превратился в кровавое знание на кончике раздвоенного языка. Поцелуй был жгучим. Мудрость пеленой заволакивала горло и он отхаркивался стихами, пытаясь выдавить НЕ НАДО!!! Но то и дело НЕ тонуло в густой слюне, а на свет вырывалось лишь НАДО! НАДО!! НАДО!!!

 

Истина из тины тенью поднималась на поверхность лазоревых вод полуночных бокалов. Лимонная долька Луны превратила напиток в бездонный бездомный Стикс.

 

«В открытом море вода такая синяя, как васильки, и прозрачная, как чистое стекло — но зато и глубоко там! Так глубоко, что ни одной цепи не хватит, чтобы якорь достал до дна, а чтобы измерить эту глубину, пришлось бы громоздить друг на друга невесть сколько колоколен».

—Мама, а рыбы помнят о крыльях? Птицы помнят о чешуйках?

Горюшко-горюшко ушко игольное ворота ворона она еще не спелая еще не смелая шла долгим долгом а перья белые касались ласково а он без памяти измятый мятою лечил бродячую тоску усталую уста и талую снежинку нежил жил сжил а жилка трепетно под тенью нежною белесой сказкою все сны отваривала отпаивала а он за крылышки за белы рученьки за ручеечки схватил молитвою твою заветную мечту зеницею осенней птицею в груди укрою корою яблочной отгорожу не надо миленький не надо ясный мой смой с рук проклятие чужое надо ли я буду в небе и в сердце биться не спится сокол мой ты спи спеленатый сплетенный травами рассказ полынный а он целует, целует перышки губами влажными а дело к полночи лететь а крылья мокрые взмахнула канула во рвы ревущие зовущие ох, ворота ворожие ох, горе-горюшко неслась по полюшку тоска белужная а кто он – ветреный? а кто он – пепельный? да этим, милый мой, беду не вычерпать.

 

Ладонь Кати коснулась зеркала и пространство завибрировало, разошлось кругами. Змея прикрыла глаза и свернувшись кольцами легла на дно туннеля. Тим оглянулся… Сердце Кати каплей стекало со щеки Вечности. На матовом налете дыхания оставался ее глубокий след. Зелье замерзая становилось зеркалом. Отражению было больно. Катя поднесла к его губам ладони и Тим жадно стал пить из живой чаши молоко. Он пил – а молока не убывало, словно материнский выдох по линиям жизни вырвался наружу и парным озером растекся в берегах склоненных в молитве рук. Глотки были похожи на едва сдерживаемые всхлипы. Тени отползали к стенам. Тим поднял лицо. Катя завесила зеркала кленовыми листьями, но их отражения все равно не ушли, наоборот, смело шагнули в комнату.

 

Плененный плетью сосновой ветвью отсчитывать весны бродя плесами плещась в бреду прощаясь в пруду на беду бедолагам ладом ладаном дан оберег полынь стынь отвар отворяй дороги вздрогнули мы растаяли стаями прозрачными далеко молчащие уходящие в чащи чаши несущие в сильных руках поить встречных поить быстротечных млечных попутчиков потчевать зельем зеленым бродом домой вернуться сердца их бились вправо, слова рождались слева.

 

Смело ступали по натянутым паутинкам. Сворачивали попадавшиеся по пути мысли в желтые свитки и опускали на дно памяти, словно Робинзон Крузо свои послания в хмурую пучину. Причина была проста, но остра, как клинок убийцы.

 

Скрипку, доставшуюся Тиму еще от прадеда, часто выносили в степь. Опускали на постель скошенной травы и отходили в сторону. Оставшийся наедине с ветром инструмент превращался в девушку — ее песня оплетала тишину подобно виноградной лозе.

 

Вино, настоянное тысячелетиями и тысячелетиями снящийся Тиму сон Орла. Он трепетал на ветру расправленными крыльями в бесконечно долгом объятье. Тысячу лет эхо блуждало по ущелью наперегонки с потерявшейся тенью. Тень ударилась о плоский отполированный камень, на котором оживало лицо, оттаивало…

Орел расправил крылья и тьма вдохнула сердечный трепет.

 

Сны, записанные в тетрадку, были похожи на рыб, выброшенных волной на сушу. Катя стояла перед Тимом. В ее протянутых ладонях умирала СОН – РЫБА.

 

Округлое плечо Луны мелькнуло в вырезе ночной сорочки. Подошва плоскогорья неслышно взошла ночи на грудь. Под взглядом сорочка — в клочья! Чья? Чья ты теперь?!

 

Кровная любовь в клочья сорочьи гнезда перья по ветру по соляному пустому лону в логово волчье всхлип катится, каленые звезды лоб небу жгут ждут воют жмут свивают узелки кривых улочек узок локоть не удержаться вечности

 

Лица превратились в огненные шары, а затем в буйки. ДАЛЬШЕ НЕ ЗАПЛЫВАТЬ – НЕ ЗАЛАТЫВАТЬ – НЕ ЗАЛАМЫВАТЬ руки в узоры плетеные, плененные тоской гремучей. Не мучай меня, Господи, поди от лица моего прочь!

 

Праздник осеннего равнодетствия. Дорога прижималась к ступням. Катя умела ходить так ласково, что любая тропинка приводила к дому. В доме на столе лежала рукопись. Роман. Каждый день она молчала по одной странице — триста шестьдесят пять облаков молчанья. Произведение было закончено — но оторвать от стола его было невозможно. Тяжело безмолвие.

 

Теперь Тим листал главы в обратном порядке, ставя на страницах троеточия. Через год роман станет легким, как перышко, и тогда Катя посадит перышко в небо и спустя три выдоха и два вдоха из него вырастет белая птица. Она будет часто прилетать в прошлое Тима и Кати, и там с каждым днем будет становится все светлей и светлей.

 

Утро утерянных глав. Выдержки из настоек наспех – накрест – напролом выращенных трав смешивались, смеялись, смялись в комочки многоточий и покатились по Сизифовым тропкам.

 

Вектор дорог дрожит, пульсирует, как ручеек крови на беззащитной шее. Комок в горле. Горлица криком заходится. Заходят в дом в черных рясах слезами окропленные сны. По лицам не уличить – чьи они? Твои? Мои? Эти черные и сами не знают.

 

Май в самом разгаре молитвы господи Иисусе помилуй во веки дождей именем Твоим воем воронья свора.

 

СВОРАЧИВАЙ! Не в ту степь подались. Сдались тебе эти крестовые исходы?!

 

Милая. Единственная. Лиственная. Осенняя.

 

Далеко-далеко отсюда растет Маленький Человек, и на ладонях его иероглифы судеб.

Болен был он этим деревом. Чуть сломает ветвь – вывих кости. Остистая боль, осиновая. Кто тронуть посмел?

А ночью женщина по грудь в коре, по щиколотку в земле теребит рукав спящего:

—Милый, еле от путников усталых вырвалась – не сберегла яблоки.

Берега крутые, плечи литые. Молодец игривый. Гривой шелковое ветер играл. Повстречался мне. Извинялся. Звенел колокольчиком. Да не слушала я, непослушная, душная душа его оказалась.Пока прогоняла – яблоки выпали и раскололись. Зернышки в землю вцепились. Оглянулась – а деревья уже выросли: два деревца стройных – две печали мои, две судьбинушки. Ночь нутром утро чуяла, не хотела уходить, как зверек следы путала. Норы искала. Норны судьбы стряпали – спрятаться, затаиться.

 

Солью тропы устилали странники обнаженные, обожженные, обиженные. Камедь вязкая солнцем разморена. Мерой в три степи стал шаг, в три Луны печаль. И склонилась вишневой ересью нежность девичья. Чья? Чья Сила в тебе?

 

Вела ведьма, тьма укрывала поступь легкую, осторожную, обоюдоострую, струйную, юную. Стороною спящий хутор обходили. Колодец искали. Две песни тихие молитвой сплетались. Вот и зеркало бездонное.

 

Вздрогнувшая весна струны выдохнула сивилла осоловело ухнула в ночь откинула окликнула забросала просом птичьи следы странников любовный скрежет кряжи ворочает над ворами причитает читает псалмы псы завывают…

 

Роса. Откинув платье вошла в туман. Легла на дно… И влажный выдох… Прозрачный вдох… Что же, отворяй – отвар готов! Еще чуть-чуть и ты умрешь, найдешь приют в горящем сне…

 

В окне кружился листопад. Тим долго стоял упершись лбом в холодное стекло. Клочья рукописи валялись на полу. Отверженные. Ему иногда казалось, что он живет проездом. События – полустанки. Сойти нельзя, ибо путь лежит дальше… дальше… дальше… Дальше Тим не помнил, то ли мать качала на руках, то ли Катя напевала колыбельную. Но, одно было ясно — родился безвозвратно.

 

Время, чтобы не шуметь, на цыпочках слонялось из угла в угол.

—Мама, мне страшно.

—Не бойся, маленький. Им было страшнее. Когда они писали книгу – собаки выть начинали, а камни вздрагивали, ночь делалась гуще и прохладней, вороны возвращались оттуда, где человек – не человек.

 

Волоокая, тихогрудая, сердце с ладошку. Три горошины. Одну потеряла, другую ветер выкрал, укрыл в неведомой стороне. СТОРОЖ, ГЛЯДИ ТЕПЕРЬ ЗА ПОСЛЕДНЕЙ!

 

И зачем тебе так глубоко в слова? Опустевшие колыбели пускали по рекам. Лодки зарастали камышом, днища впивались в песок и цепочка островов защелкивалась на устье реки. Тим брел берегом рассыпающихся снов. Рыбы шарахались в стороны, роняя жемчужины молчанья.

—Вот, будет ожерелье для Кати.

 

Звезды гаснут. Ждут женщину с ослепительным молчаньем на шее.

 

Распускается столетним цветком сплетается венком венчает вином полон дом сном полон сном крестились ластились ласкою сказкою подсказкою вышла луноокая окаянная любовь…

 

Его слезы были настолько соленные, что высыхая, оставляли белые бороздки на лице. Катя гладила Тима по щекам, хотела сдуть хрустальные песчинки, царапающие ладони. Когда же это все началось? Когда они первый раз встретились на чистом белом листе? Когда книга впервые стала сочинять Тима и Катю? Каждый день рукопись шелестела травами и рассказывала сказки. Оглянулись – а вопросительный знак знает их в лицо и троеточия так и норовят проскользнуть между пальцев. Каждый вечер слова снимали маски и представали перед ними в своем истинном безмолвье. Хотя поначалу был соблазн оглянуться в зеркало – кто там?

 

По кромке, по кромочке комочек маленький катился с горки. Горький вздох. Как же это немыслимо трудно, когда за каждым твоим шагом тянется липкая нить и каждое неловкое движение будит притаившегося паука, готового в любой момент прыгнуть тебе на спину. Ради тебя я истратил всех своих врагов. Кто будет прощать теперь?

 

Обнаженная в утренних ручьях она шла сквозь зеркала, а Тим все звал: «Катя! Катя! Катя!». И не выдержав, бросался в самое чрево отраженья…

 

Тим и Катя шли крыло к крылу по кромке обрыва. Внизу протекало небо, а над головами простиралась река. Они медленно перетекали друг в друга под яблочные песни Авалона. Лоно дышало теплом первозданного трепета. Лето вспоминалось все чаще и чаще. В чаще дремучих снов чаша отражала Луну. Кто пригубит?

 

На закате Кате снились песни, похожие на шелест осиновых листьев, по которым уходят ночные духи в запретные, запертые на семь безмолвий страны. Раны, словно компасы указывали верное направление. Обнаженные, они стояли в центре круга. Дверь открывалась горячим, раскаленным ключом.

 

Ворон опустил крылья. Занавес.

На вес сердце оказалось тяжелым. Оно давило в груди долгим молчаньем.

—Нет – это просто я оглох, а оно бьется… бьется… бьется…

 

 

* Написано в соавторстве с Татьяной Тележниковой

Артур Ярин (Алексей Купрейчик). Проза